Если кто-нибудь уверяет, что он жаждет мира, то неизбежно возникает вопрос:ради чего? Когда в стране мир, то на полях созревает пшеница, и важно сначалаузнать, хочет ли он мира прежде всего ради своей пшеницы или вообще. Урожай,которым интересовались под Ла-Рошелью умеренные, или «политики», назывался«Свобода вероисповедания». Они требовали права, наконец, открыто следоватьсвоей вере и проповедовать то, что им подсказывают их убеждения и их воля.Поэтому у них был особенно зоркий глаз на те опустошения, каким подвергаетсястрана в результате религиозной нетерпимости. Но противников свободы совести неостанавливает даже опасность совсем погубить страну. Куда там! Они не замечаютни разорения, ни разгрома, лишь бы силою переделать всех людей на одну колодку.Человек с изнасилованной совестью — для них более приятное зрелище, чемсозревающие поля и мирная жизнь. Они имеют еще и то преимущество, что могутстоль же часто высказывать свое убогое представление о мирной жизни, как имадам Екатерина, д’Анжу или Гиз. А тому, кто хотел просто-напросто бытьсвободным, выпала на долю неблагодарная задача проповедовать необходимостьмира.
Таковы были размышления пленника, который хотя и командовал католическимивойсками, но все же оставался пленником. Додумался он до всего этого сам иособенно после тайных встреч с заговорщиками. Вначале это были еще как бысырые, необработанные мысли. Отчетливую форму они приняли лишь во времякое-каких бесед на морском побережье с одним человеком, служившим в том жевойске, довольно скромным дворянином, отнюдь не на виду.
На собраниях «политиков» среди других бывал и д’Алансон, или Двуносый, атакже некий виконт де Тюрен. Последний получил от французского двора самыеточные указания относительно резни, которую предполагалось устроить здесь, влагере, среди «подозрительных», то есть «политиков». На этот раз в численамеченных жертв оказался и король Наваррский. Из-за него-то и тянули, — пустьего супруга сначала родит сына, а вскоре после этого последует резня. Уже егодворяне получили дружеские предостережения из ставки герцога Гиза, чтобы оникак можно скорее покинули палатки короля Наваррского; дю Га, любимец д’Анжу,которого тот постоянно держал при себе, уже осмеливался угрожать открыто. Какже тут пленнику не стоять за умеренность, когда под угрозой его жизнь?!
А партия «политиков» повторяла: да, мы умеренные! Нас охватывает гнев иомерзение, когда мы видим, что творится и в управлении, и в финансах, и в суде.Дальше идти некуда. Помочь тут могут только самые решительные меры. Д’Алансон,Наварра, Конде должны восстать открыто. Нужно создать отряды из недовольных. Мызахватим королевский флот, английские суда подвезут нам подкрепление.
Генрих только отшучивался. Но ему было страшно; он говорил: — Уж таковобычай: сначала протестантов выгоняют из их крепостей, потом с ними торгуются икрепости им возвращают, чтобы вслед за тем опять оттуда выгнать. Этот обычай идо сих пор не отменен. — Он говорил так, опасаясь, что мятежники ничегосущественного не сделают; и действительно, они предпринимали только робкиепопытки и тут же терпели неудачу, ибо каждый действовал наугад. Так, например,ведет себя перевертыш д’Алансон. А чего он хочет? Да всего-навсего отравитьжизнь своему брату д’Анжу. Вот его единственная цель, никаких убеждений у негонет. Но если бы Наварра вздумал отстранить его от руководства, он сейчас жеобратился бы против Наварры. «А мне опасность грозит больше всех, — говоритсебе Генрих. — Каждый может изменить мне и предать меня!»
Потому и вышло так, что под Ла-Рошелью он отчаялся в возможности действоватьи занялся философствованием. Он предавался этому занятию в обществе, а отчастии под руководством одного дворянина, человека, не занимавшего особогоположения, но уроженца юга. Дворянин этот только что сложил с себя судейскоезвание, чтобы попытать счастья в военном деле. Но и тут ему не удалосьвыдвинуться. Он и сам соглашался с тем, что нет у него способностей ни ктанцам, ни к игре в мяч, ни к кулачному бою, верховой езде, плаванию и кпрыганью, да и вообще ни к чему. Руки у него были неловкие, и он не могразборчиво писать, в чем охотно признавался. И уж сам от себя добавлял: дажепечать к письму приложить не может, даже пера очинить или хотя бы взнуздатьлошадь.
Всем его недостаткам Генрих дивился больше, чем если бы у его новогознакомца было столько же достоинств, ибо это сочеталось с таким складом ума,который был явно сродни уму Генриха, хочешь не хочешь, а это так. Даже видомсвоим этот перигорский дворянин напоминал самого Генриха: так же невеликростом, коренаст, силен. Правда, ему было уже сорок лет и лицо стало бурым, ана лысой голове намечалась какая-то шишка. Выражение этого лица былоприветливое, однако же с примесью той печали, какая появляется у человека,который жил и мыслил. Нового друга Генриха звали господин Мишель деМонтень.
Однажды Монтень сказал: — Сир, ваше теперешнее положение уравнивает вас сомной, человеком в летах. Мы оба побежденные: я — своим возрастом, вы — своимиврагами, но их победа не окончательная, не то что победа лет, — повторилсорокалетний мудрец. — Одним словом, в эту минуту мы можем понять друг друга, ивам тоже понемногу становится ясно, что лежит в основе человеческого поведения.Вы жалуетесь на непоследовательность и бесцельность ваших действий. Правда, вывините за это герцога Алансонского.
— Он перевертыш. Будь я на его месте, я бы уж нашел способ защитить свободуот насилия и помочь ей победить.
— Но это была бы прежде всего ваша личная свобода, — заметил Монтень, иГенрих, смеясь, согласился с ним.
— Вы бы вернули себе свободу. Впрочем, ваш бунт и появление англичан вызвалибы еще более губительное смятение.
Тут они прервали свою беседу, так как продолжали идти среди палаток и ихмогли услышать. Но потом лагерь остался позади. Из прибрежного песка торчалствол одинокой, завязнувшей в нем пушки. Редкие часовые, закрываясь плащом ответра, который дул с моря, спрашивали у них пароль, и они громко выкрикивалиего в морской простор: — Святой Варфоломей!
Они еще помолчали, чтобы привыкнуть к неистовому реву ветра и волн.Осажденная крепость Ла-Рошель высилась серым пятном на фоне разорванных туч иморя, с грохотом катившего свои валы из бесконечности. Какое войско дерзнуло быатаковать эту крепость, которая высилась там, как зримый воочию форпостбесконечности? У Генриха и его спутника при виде крепости возникли те жемысли. Генрих ощутил, что толчком для размышлений явилось внезапно вспыхнувшеечувство; оно родилось где-то в недрах тела, но с необычайной быстротой дошло догорла, которое сжалось, и до глаз — на них выступила влага. И пока в нем рослоэто чувство, юноша познал бесконечность и тщету всего, чему сужденокончиться.
Его спутник заговорил о противоречивости человеческих действий.
— Один великий человек причинил даже вред своей религии тем, что хотелвыказать себя более усердным служителем ее, чем подобало.
— Кто же это? «Insani sapiens» [18] , —проговорил Генрих, задыхаясь от ветра, дувшего ему в лицо. Гораций выразил встихах ту мысль, что даже мудрость и справедливость могут зайти слишком далеко.А тогда разве назовешь д’Анжу «великим»? Вдохновитель Варфоломеевской ночи — имудрость и справедливость? Совместимо ли это? Однако спутник Генриха все-такиимел в виду д’Анжу, хотя, по обычаю философов, и высказался на этот счет весьматуманно. Он привел еще ряд примеров непоследовательных поступков, и так как онибыли взяты из древности, то решился назвать и имена. Генриху же было важнееузнать его мнение о современниках. Однако Монтень не поддавался и не шел дальшесамых общих замечаний. Но и они становятся удивительно осязаемыми, когдакасаются того, что важнее жизни для человека.
— Ничто, — говорил Монтень, — так не чуждо религии, как религиозные войны.— Он заявил это прямо, хотя его слова и могли показаться чудовищными. —Причиной религиозных войн является вовсе не вера; да и люди от них нисколько нестановятся благочестивее. Для одного такая война — средство осуществитьсобственные честолюбивые замыслы, для другого — способ нажиться. Святыепоявляются не во время религиозных войн. Эти войны, напротив, ослабляют и народи государство. Оно становится добычей своекорыстных вожделений.
18.
«Безумный мудрец» (лат.).