Вначале не было пространства и светил.
Был только бог один, он все в себе таил,
Могучий, благостный, неведомый и вечный,
Исполнен мудрости великой, бесконечной,
Весь — дух, сияние и свет.

Однако этот христианин вызвал всеобщее раздражение, его довольно грубо совсех сторон толкали и требовали, чтобы он угомонился. Он почти единственный,кто уцелел после великой «уборки», да еще лезет со своим богом, который уж,конечно, не ходит в золотых башмаках. Французский же двор, наоборот, видел вблестящем идоле осязаемое воплощение своей победы, видел, как эта победашествует среди огней, ароматов и благозвучий, и был теперь готов провозглашатьее по всей стране, сколько мадам Екатерине будет угодно.

Кто же все-таки искренне сомневался в этой победе? Кроме христиан,существуют еще чувствительные натуры. Молодой д’Эльбеф по складу своегохарактера действовал всегда или под влиянием минуты, или же следоваловладевшему им чувству. Он понял, что Елизавете могло бы с таким же успехомбыть не девятнадцать лет, а все девяносто. Он видел, как Карл Девятый смотритвслед своей супруге — с тем же выражением, что и все остальные: на его лиценаписана почти суеверная покорность с оттенком легкой иронии. Елизаветупоказали королю и его придворным дважды: перед самой резней и сейчас же посленее. «Когда эрцгерцогиня снова спустится по темным лестницам в свои одинокиепокои, кто обнимет ее, кто приласкает?» — думал д’Эльбеф, в то время как мимопроходили все новые фрейлины. Над толпою опять появился балдахин.

Пышное зрелище продолжалось; только один из зрителей ничего не видел, невоспринимал ни звуков, ни благовоний, сопровождавших шествие. Он чуял запахкрови, слышал истошный крик и вой; видел своих друзей, сваленных в кучу, другна друга, точно падаль. Весь вечер он держал себя в руках, занималсянаблюдениями и всех сторонился — так было безопаснее. Но слишком долго этого невыдержишь: он же не философ и не убийца по расчету, и у него в душе нет тогохолода, который царит в опочивальне старухи. Напротив, что-то жжет ему грудь игубы; он изнемогает, он чувствует это совершенно явственно. Его блуждающий взорискал, чем бы прежде всего попросту утолить жажду. Ничего не найдя, онудивился, что тут так много людей, и все они стоят слишком близко к нему.Особая подавленность оттого, что его теснят тела ближних, была ему раньшеневедома, а ведь он жил, всегда окруженный людьми. Вдруг он понял, что именно сним происходит: это ненависть. Сейчас он испытывает ненависть — более неистовуюи непреодолимую, чем даже в ночь резни.

«Чтоб вы все подохли! — вот чего он желал этим людям; выставив подбородок,он исподлобья посмотрел вокруг таким взглядом, каким еще никогда не смотрел насебе подобных. — Даже если бы мне самому пришлось вместе с вами погибнуть!Нужна проказа — я сам заболею проказой. Вы еще первого белого прыщика неуспеете заметить на моей коже, как я вас уже заражу, и пусть болезнь разъестваше тело гнойными язвами! Всех вас, с вашими телесами, обагренными кровью моихмертвых друзей! Меня вы оставили в живых, чтобы я видел вашу победу во всехподробностях, любовался на ваше шествие и на ваше золотое пугало. В кого же мневцепиться зубами? — размышлял он, неторопливо выбирая себе жертву. Ни одно изэтих лиц, с написанным на них подхалимством, вызовом или иронией, не моглоутолить его жажду. — Хочу твоей крови, мой страстно желанный враг!»

Его внимание привлекла щека какого-то любопытного, который подмигнул ему снаглой фамильярностью, — особенно бесстыжая щека! Наглец даже не отпрянул,когда Генрих коснулся ее, Поэтому Генриху удалось хорошенько запустить в неезубы.

Однажды он видел в провинции, как дрались два крестьянина и один именно такукусил другого — это пришло ему на память в ту минуту, когда он наконецвыпустил щеку придворного. В душе осталось отвращение и вместе с тем какая-тоудовлетворенность. Но почему же любопытный — кровь текла у него на белыйворотник, — почему он не завопил? Он едва застонал. А потом проговорил —доверчиво, шепотом, все еще не отодвигаясь от Генриха:

— Ваше величество, король Наваррский! Вы, наверно, видите мою черную одеждуи мое длинное бледное лицо? Ведь вы укусили шута, я здешний шут.

Услышав это, Генрих отпрянул от укушенного, насколько допускала теснота.Шут тоже двинулся за ним. Прикрыв щеку, из которой текла кровь, он сказалгулким и дребезжащим нутряным голосом: — Пусть не видят, что мы с ваминатворили; шут должен быть грустен: он познал горе и поэтому кажется особенносмешным. Верно? Значит, вы легко можете занять мое место, ваше величество,король Наваррский, а я — ваше. И никто даже не заметит подлога.

Шут исчез. Ни одна живая душа не узнала, что Генрих укусил его. Даже самГенрих начал сомневаться. Он только что пережил минуты ужаса и смятения; но тутже взял себя в руки; необходимо хорошенько разобраться в том, что же все-такискрывается под покровом этого придворного праздника. «А! Вот и Марго!»

Перед двором Франции снова появляется колышущийся балдахин. И под нимшествует принцесса Валуа, мадам Маргарита, наша Марго. Ей, правда, пришлосьвыйти за этого гугенота; однако каждому отлично известно, почему и ради какойцели это было сделано. Ее брак принес пользу, он оправдал себя. А если ктосомневается, пусть поглядит, как высоко держит голову королева Наваррская, какона выступает. Это вам не застывшая, словно золотой слиток, мировая держава,перед которой мы должны падать ниц. Марго — сама легкость, словно быть такойкрасавицей — пустяковое дело. И наша Марго без труда торжествует над ошибками —своими и нашими. «Будьте счастливы, мадам! Всем, что вы делаете для самой себя,вы преображаете и нас, и вам многое удается нам вернуть: например, чувстволегкости. Минувшая ночь придавила нас. Надо признаться, наша смертная оболочкаизрядно пропиталась кровью. Мы лежали в лужах крови да еще волочились по ним.Вы же, мадам Маргарита, превращаете нас в мотыльков, порхающих в чистых лучахсвета, недолговечных и все же подобных вашей бессмертной душе. Мы знаем двухбогинь: госпожу Венеру и Пресвятую деву. Поэтому все женщины заслуживают нашейсмиренной благодарности — и за оказанную, милость и за дарованную нам легкость.Будьте же и вы благословенны!»

Но если эти чувства разделял весь двор, то должен был найтись и придворный,чтобы первым выразить их. Этим придворным оказался некий господин де Брантом;он позволил себе коснуться губами парящей руки Марго. А за ним и другие сталипротискиваться между несущими канделябры пажами и тоже прикасались к парящейруке. Марго же, в роли благодетельницы этой толпы, глядя поверх нее, улыбаласьне более тщеславно, чем ей подобало, и даже скорее растроганно. Ножки у неебыли маленькие, несли они ее, по-видимому, легко, и никто не пытался определитьтяжесть ее бедер, хотя многие могли бы при этом опереться на свой личный опыт.Не успели присутствующие опомниться, как ее широкое платье уже покачивалосьгде-то далеко. Юбка была прямоугольная, — узкая в талии и широкая в боках.Нежные краски на ней переливались и трепетали, рука, как будто светясь, парилавысоко над ними — такой Марго должна была войти в ожидавшую ее темноту. Но онаи не помышляла об этом, она повернула обратно, и все шествие было вынужденотоже повернуть: скрипачи, трубачи, статс-дамы, фрейлины и прочие участникипроцессии, даже обезьяна.

Марго чуть не обогнала свой балдахин — так спешила она вперед, разыскиваякого-то. Она его не нашла, но среди поцелуев, сыпавшихся на ее парящую руку,один так обжег ее, что она даже приостановилась. И вся блестящая процессия,следовавшая за ней, тоже запнулась: люди наступали друг другу на ноги,наступили и обезьяне, та вскрикнула.

А Марго стояла и ждала. Человек с обжигающими губами не поднял головы, хотяона скользнула рукой по его лицу и отважилась шепнуть какой-то тихий призыв.Но ведь ей же официально отведена была роль благодетельницы, дарящей счастье, иона не могла дольше задерживаться ради одного человека, которому в жизни, можетбыть, не слишком повезло. Дальше, Марго! Впереди тебя и позади — только шпионкитвоей матери.